АСАП: Хорошо. В твоем загадочном новом романе писатель Строгов — это вот прям такой писатель, архетипический писатель, советский, который властитель дум, властитель душ, каждая книга которого — не только этап его собственного творческого пути, но и одновременно этап в духовном развитии его читателей, то есть в каждой следующей книге он не только проходит сам какое-то путешествие, но и его читатели тоже идут вслед за ним и растут над собой, и поэтому его книги становятся настолько культовыми, что за ними определенные персонажи потом в будущем охотятся. Как ты считаешь, вот такой писатель, как описанный тобой Строгов, он в действительности существовал? И возможен ли он сейчас в постсовке? И нужно ли это кому-нибудь?
КАФЕЛЬ: Ну, да, ты примерно правильно все рассказал, что Строгов, он как бы сконструирован. Это как бы идеальный советский писатель для меня, которого я хотел бы читать, за развитием которого было бы максимально интересно следить, будь он реальным. Но Строгов, он собран из Аксенова шестидесятых-семидесятых, из Трифонова, из Нагибина немножко. Просто я уже десять лет их читаю понемножечку, биографий много Аксенова читал. И Строгов — это такой вот мужик, которому дали писать, на которого цензура в семидесятых-восьмидесятых не давила. Потому что, что мы видим? Что Трифонов умер. Нагибин был довольно приближенным к власти автором, ему все с рук сходило, и Нагибин особо не высовывался, знал, что нужно писать то, что хочет партия. Нагибин хороший писатель. А Аксенов в 1980 году был вынужден покинуть СССР и уехать в Америку и там стать преподавателем. Он не хотел уезжать, его вынудили. Если бы так получилось, что Аксенов остался бы в СССР, он бы и писать начал немножечко другие вещи, что естественно. И Строгов это вот такой вот «оставшийся Аксенов», на которого не давили, но чтобы на него не давили, он как бы начал исчезать. Ну, ты читал, ты знаешь, как это происходило. То есть Строгов это такой идеальный советский писатель в идеальном сферическом СССР, которого не существовало. Но было бы интересно почитать его книги.
АСАП: Слушай, это прямо интересно, то есть такая альтернативная история, в которой все получилось бы не так плохо, как в итоге получилось, и в которой был бы возможен такой вот писательский некоторый сверхчеловек советский.
КАФЕЛЬ: Ну, типа того. Аксенов разрабатывал тему советского сверхчеловека в двухтысячных. У него несколько романов про это есть.
АСАП: Но это уже было постфактум, а вот если бы он остался там внутри, если бы само это внутри было иначе, то все могло бы сложиться более интересно, у нас был бы другой писатель. Просто интересно, насколько это важно для тебя, насколько ты сам это на себя примеряешь.
КАФЕЛЬ: Нет, я на себя это не примеряю. Строгов это отдельный человек.
АСАП: Кстати, я не помню, на кого этот ярлык пытались лепить, на Масодова, что ли?
ЛОФТ: Какой ярлык? Последний советский писатель?
КАФЕЛЬ: Проханов — последний советский писатель.
ЛОФТ: …мы не будем говорить про Проханова, но вот про советских писателей мы, наверное, поговорим еще немножко, потому что это тоже какой-то отдельный вид писателя — советский… Я не имею в виду литературу как национальную литературу, а именно советского писателя как явление.
АСАП: Вот мне интересно, что у Кафеля подчеркивается именно этот момент в Строгове, что он — властитель умов молодого поколения, нескольких молодых поколений, который может что-то изменять, который буквально может менять реальность своими книгами за счет того, что их прочитают люди. Поэтому мне интересно, кто такие вообще писатели? Зачем все это нужно? И возможны ли сейчас писатели, которые как-то меняют реальность? Или это все просто, как любят говорить в одном чате, буквы на бумаге, которые яйца выеденного не стоят, как, собственно, и все разговоры об этом? Как вы считаете, коллеги?
КАФЕЛЬ: Ну вот в Советском Союзе в условиях постоянной цензуры и репрессий появились Аксенов, Стругацкие… продолжайте дальше, кто там еще? Люди, которые буквально изменили реальность.
ЛОФТ: Сорокин появился в Советском Союзе.
АСАП: Технически — да.
КАФЕЛЬ: Как их ни давили, как их ни притесняли, Стругацкие все равно проталкивали произведения куда только можно. Аксенов в семидесятых написал лучший советский роман «ОЖОГ». Аксенов прививал людям свободу мышления и литературную свободу. Стругацкие сформировали моральные принципы на несколько поколений вперед. Все это зародилось в Советском Союзе. А начиная с девяностых годов кто у нас? Масодов, Мамлеев (ну, Мамлеев творил-то во Франции, потом он вернулся после перестройки, и основные романы после «Шатунов» он написал уже во время и после перестройки, насколько я понимаю).
АСАП: Да и, честно говоря, то, что он написал уже в «Свободной России», по качеству сильно уступает, на мой взгляд.
КАФЕЛЬ: Поэтому, Асап, художник должен быть голодным.
АСАП: Ну вот да, тут опасная тема на границе с п. 2, как говорится. Насколько для писателя плодотворна цензура, давление и ужас ревущего снаружи бытия? Помогает это ему или мешает?
ЛОФТ: Я не знаю, насколько Асап знаком, но если читать переписку тех же Стругацких, насколько они страдали от того, что им приходится менять свои тексты, и насколько живее и насколько свободнее были бы их тексты, не будь они вынуждены подстраивать их под то, чтобы они были опубликованы.
АСАП: Я, кстати, не уверен, потому что я не знаю, с чем сравнить. Вот какой там уже неподцензурный роман, который двадцать лет пролежал на полке? «Град обреченный»?
КАФЕЛЬ: Да там много кто двадцать лет лежал у них на полке.
АСАП: Я «Гадких лебедей» просто не читал, по-моему. Я читал «Град обреченный», ну вот давайте посмотрим на него и… Ну, большая разница с тем, что было написано до этого.
КАФЕЛЬ: Со Стругацкими же ситуация еще такая, что есть старые тексты, которые в советское время выходили, там, журнальные версии — зацензуренные, а есть так называемые канонические варианты, которые выходили в девяностых, которые редакторская коллегия уже достраивала по их черновикам, и Борис говорили, что да, нужно вот так. То есть существует несколько вариантов каждого романа, и именно поэтому у них тома академического собрания сочинений всегда такие огромные.
АСАП: Да, Кафель, я как раз в связи с этим хотел тебя спросить, зная некоторое твое помешательство на этом. Вот это вот вставное эссе в новом романе про Перумова, про раннюю версию трилогии «Кольцо тьмы» несокращенную. Ты там в конце пишешь, что, может быть, вот все эти вырезанные детали, длинноты, ненужности, что, может быть, в них и был как бы самый сок. Что зря их вырезали. И вот мне интересно, в контексте твоего романа самого, почему ты вставил это эссе? Связано ли это с тем, что как раз твоему сердцу милы какие-то детали, длинноты и подробности, которые, может быть, кому-то покажутся избыточными при описании города, персонажей, каких-то бэкграундных линий, но они должны быть?
КАФЕЛЬ: А вот это как раз там есть, потому что во втором романе многое недосказано, как ты можешь догадаться, наверное. То есть, что происходило с Верой (мы с тобой обсуждали вчера) — никто не знает, что происходило с Верой.
АСАП: Мы договорились, что это будет спин-офф.
КАФЕЛЬ: Да, пустоты, зияющие в повествовании, которое я оставил специально, не потому что я не смог что-то придумать или не захотел.
АСАП: Логично, там в земле зияют пустоты, через которые пылает огонь.
ЛОФТ: Это, кстати, как у Веркина насчет происшествия, которое нигде никак не указано, но, как он сам сказал, это сделано специально для того, чтобы потом как-то это раскрыть.
КАФЕЛЬ: Так это один из моих самых любимых моментов у Стругацких. В финале «Волны гасят ветер». Когда они слушают эту пленку, на которой…
АСАП: Я сейчас отойду на минуту, потому что я еще собираюсь эту книгу прочесть.
КАФЕЛЬ: …вот, когда Горбовский обсуждает всю эту ситуацию сложившуюся в финале, и чуваки слушают это на записи, на пленке, и в этой пленке есть пустые фрагменты, стертые, и никто никогда не узнает, о чем Горбовский с Мировым советом тогда говорили. И вот это вообще просто шикарный прием: никто никогда не узнает об этом. Вот это все оттуда, у меня это от Стругацких идет, то, что нужно умалчивать о чем-то. Плюс Асап еще спрашивал, почему я Перумова вставил: потому что у него Олмер очень прикольный, интересный новый тип героя, который просто не от мира сего. Он не вписывается вообще ни в какую схему Средиземья, он как будто бы прогрессор типа чувака с нашей планеты, там, из «Трудно быть богом». У него есть такие черточки небольшие, даже не намеки. И именно такой тип героя, как Олмер, у меня во втором романе тоже есть.
ЛОФТ: Такой же тип, в смысле, тоже прогрессор?
КАФЕЛЬ: Не прогрессор, а непонятно откуда взявшийся, не вписывающийся в схему романа, и никто не знает, что с ним делать: вот зачем ты здесь? А у него есть какие-то свои собственные побуждения, мотивы.
ЛОФТ: Это тоже своего рода белое пятно, да.
КАФЕЛЬ: Я недавно пытался перечитать «Трудно быть богом», но не смог. Слишком подростковый роман, слишком «Три мушкетера» оттуда прут.
ЛОФТ: Вначале они прут, потом уже не так сильно. Ну да, в общем и целом я согласен, что это подростковая вещь, конечно. Но все равно мне очень нравится, я не один раз его перечитывал.
КАФЕЛЬ: Мне хватило Германа.
ЛОФТ: Я не смотрел.
КАФЕЛЬ: Да ты что! Герман идеально показал, что это не подростковый роман. Он, как мне кажется, довольно дословно экранизировал его, и все там хорошо. Я не знаю, чего люди вопят. Люди как раз вопят, потому что им зеркало опять перед носом поставили.
ЛОФТ: Люди любят вопить, да.
КАФЕЛЬ: И люди такие: ой, что это, как противно, о господи, нам показали хер осла, господи! Ну, там буквально хер осла показывают в одном кадре.
ЛОФТ: Люди хотят зеркало. Но им не всегда нравится, что они там видят. И вот тут проблема.
ПЕРЕКУР
ЛОФТ: У меня была мысль насчет Строгова и вообще насчет образа писателя у писателей. Довольно часто попадаются в произведениях писатели, там, я не знаю, у Стругацких тех же есть, например, писатель Сорокин. Ну, много где есть. Это что? Вот такое введение писателей — это какое-то желание сказать что-то, описать что-то свое? Вот что это для тебя? Помимо того, что это образ идеального советского писателя, о чем мы уже говорили.
КАФЕЛЬ: Мне кажется, мы пришли к тому, что именно это есть преемственность, что, да, мне хотелось бы описать жизнь писателя, в первую очередь, потому, что у Стругацких Строгов, их Строгов, он вообще не раскрыт как личность. Ну, им это было неинтересно, они просто ввели его ради цитаты какой-то. А у меня, естественно, другой Строгов, и фамилия Строгов, как мне подсказал Асап, она вообще от Жюля Верна исходит в русской литературе.
АСАП: Да, у него чудовищный китчевый роман про Россию «Михаил Строгов». И это какая-то очень сюрреалистическая Россия, там гигантская Татария, все горит! И Мишель Строгов там где-то скачет, да… Блин, я не знаю, мне кажется, когда писатель появляется в произведении писателя, это какая-то большая лень во многом, если у этого нет особенной сверхзадачи, вот как у Кафеля. Это правда какая-то инерция ума и слишком буквальное следование совету Стивена Кинга «пиши о том, что ты знаешь». Если бы все писали только о том, что знают, литература, конечно, интересно бы выглядела.
ЛОФТ: Но у тебя есть писатель в романах. Пессоа, например.
АСАП: Пессоа — поэт. Я, по-моему, ни разу как поэта его, собственно, не описываю, только как алкоголика-ясновидца.
ЛОФТ: Интересно будет подумать об этом — почему ты описываешь поэта не как поэта, а как алкоголика и ясновидца.
АСАП: Ну, потому что это как-то… Как можно описать творческий процесс? Человек сидит и что-то там пишет. Ты же не опишешь, что у него в голове происходит. Ну, можно, наверное, как-то, но в основном это какая-то цепь разрядов абсолютно спонтанных ассоциативных цепочек, каких-то взрывов вдохновения. Чаще всего не очень понятно, откуда оно приходит. Но сразу и все приходит. Я не знаю, кстати, может быть, у других писателей голова работает не так, как у меня. У меня она работает довольно странно: сначала какая-то вспышка такая, сверхновая, микро-, в которой я вижу все произведение целиком. И потом уже она начинает постепенно-постепенно разворачиваться, появляются сюжеты, линии, имена. Но вначале — это какой-то эмбрион, наверное, напоминает. Эмбрион и одновременно звезду, и вот вспышка есть, и как бы — и все, и роман рождается, или рассказ, или роман целиком от начала до конца.
КАФЕЛЬ: И ты видишь конкретный финал его?
АСАП: Да, я точно вижу начало и конец, и какие-то события в середине, и, может быть, условно главных героев, но потом уже, когда продумываю, оно начинает само разворачиваться. И интересно еще, что у меня никогда нет ощущения, что я это сознательно придумываю, я как будто просто обращаю внимание на какие-то вот вещи в голове, и они сами по себе проясняются. То есть я не знаю, что такое сидеть и придумывать. Это тоже очень странно, я не знаю, насколько это типично, потому что мне не с чем сравнить. Как у тебя это происходит, расскажи?
КАФЕЛЬ: Вот в твоем лице я наконец-то нашел, господа, идеальный пример человека, который видит свой замысел от начала до конца единовременно. Я пишу одну главу, и я не знаю, что будет в следующей. Я очень-очень примерно представляю себе скелет произведения, очень примерный план, и мясо на него наращивается постепенно. Вот я, там, главу пишу месяц, допустим. Я не знаю, что будет в конце, я не знаю, что будет с этими героями. Потом какие-то логические цепочки выстраиваются, но не сразу. И финал далеко не сразу пришел. В основном, чтобы ко мне пришел сюжетный ход или финал, мне нужна какая-нибудь встряска, типа, выйти в шесть утра на мороз или, там…
АСАП: Уйти из дома.
КАФЕЛЬ: Да-да, пойти в бассейн наконец уже. Скотина, ты три недели в бассейн не ходил.
АСАП: Я думаю, мне надо сделать небольшой clarification, что, естественно, всегда остается пространство для импровизации, потому что чем именно будет наполняться промежуток между началом и концом, я абсолютно не знаю. И иногда как бы конец оказывается не совсем концом. То есть «Алхимия во время чумы» изначально заканчивалась на предпоследней главе, «Отражения» она, по-моему, называется. И когда я ее дописал, я понял, что это не финал, это не должен быть финал. И я ходил-ходил, а потом вот так же целиком вспышкой увидел вот эту маленькую финальную главу «Спираль» и очень радовался и был собой доволен, потому что это идеальный финал для этого романа. Тоже вот странно, конечно, но самое странное, конечно, это вот то, что я сейчас дописываю прямо вот в эти дни, прямо сегодня. То есть новый роман «А А А», потому что когда я начинал, я вообще не представлял, что это будет.
КАФЕЛЬ: Мы подходим к «А А А», и я могу немножечко рассказать о своих впечатлениях сумбурных о нем. За май месяц 2025 года и кое-где даже в апреле Гелианов заставил меня чувствовать себя дедом таким ворчливым, два раза. Первый раз когда я читал пьесу его для театра и второй раз когда я читал «А А А». И вот этот мой внутренний дед вырывался и ворчал: «Почему он пишет без знаков препинания? Что это такое? Почему у него этот поток сознания? Зачем он это делает? Почему он не хочет ясно излагать свои мысли?»
АСАП: Поганая молодежь!
КАФЕЛЬ: Да, да! То есть посыл работает, как я люблю постоянно обращать внимание, что программа работает! Аксенов: помер, сколько там лет уже? «ОЖОГ» написан в 1975 году, или другие его повести. Писатель давно помер, а программа работает, до сих пор пердаки рвутся. Сорокин сто лет назад написал «Норму», «Очередь», «Голубое сало» — до сих пор у кого-то что-то там подгорает. Программа, заложенная в художественное произведение, работает! Эти программы — бессмертны. Даже компьютерные программы дают сбои со временем, а вот эти — они не дают. И у Гелианова получается такая вот программа, как… Ну, это было в «Generation П», и это было в «Лавине» Нила Стивенсона, которую Гелианов никогда не будет читать: вообще изначально-то это были глиняные таблички богини Иштар, на которых были записаны программы, которые перешивали людишкам сознание, у которых мозгов тогда было мало. И таблички им операционную систему буквально ставили в голову. И «А А А» представляет собой вот такую тоже немножечко операционную систему. Мой внутренний ворчливый дед, он сопротивляется этому, он пытается это откинуть. Ну и плюс — я читаю с экрана, и от меня ускользает смысл, потому что мне тяжело вообще с экрана читать обычную прозу, а тут еще и поток такой. И в бумаге, естественно, это намного лучше у меня получится, я больше пойму. Ну, а так, там все наши старые друзья любимые: Гильгамеш, Энкиду, Тиамат. Мне нравится, но, опять же, мне нужно это в бумаге прочитать, чтобы полностью оценить. И мне нравится, что оно меня злит, потому что есть вещи, которые злят, потому что они хуево просто написаны, а здесь меня злит его метод, его какая-то изменившаяся интонация по сравнению с предыдущими произведениями. Вот так вот.
ЛОФТ: Тебе кажется, что это эволюция или это просто что-то новое, если сравнивать с предыдущими произведениями?
КАФЕЛЬ: Мне кажется, что это финальная стадия его витка эволюции, вот этого периода, который «Кентавры"—"Причалы"—"О превращении форм» и вот этот роман. И после этого романа у него начнется новый виток, который будет уже другой.
АСАП: Самому, конечно, ужасно интересно, что это будет, потому что я абсолютно не представляю. У меня были замыслы двух романов до этого, которые я мог бы написать, но после «А А А» это немножечко померкло. С другой стороны, он точно так же вот пришел ко мне совершенно внезапно, когда я двадцать первого, по-моему, февраля просто шел по ереванскому шоссе и слушал песню The Golden Ticket группы PRIMUS… Может быть, что-нибудь еще придет таким образом.
ЛОФТ: Он тоже был вспышкой, да?
АСАП: Да, конечно, это была вспышка, в которой развернулся вот такой как бы мальстрем-водоворот. Я просто увидел структуру, как это можно сделать, я не совсем еще понимал, чем это закончится. Я сам, конечно, несколько удивлен, чем это сейчас заканчивается, и я абсолютно не представляю, как это воспримут даже те читатели, которым понравились «Кентавры» и «Причалы».
ЛОФТ: Мне интересно было, например, я когда начал читать «А А А», у меня были схожие мысли с Кафелем: зачем это? То есть понятно, что и как, но зачем?.. И это, да, немножко злило, потом, когда очень интересным образом стала вырисовываться в голове история, и я еще не все прочитал, потому что все еще не написано, естественно, но ближе к концу того выпуска, который у меня есть сейчас, оно сложилось во что-то, о чем я могу разговаривать. Это история, которую можно пересказать, и она уже совершенно целостно выглядит. И это очень интересное ощущение, как такой необычный текст может создавать вполне себе логические картинки в голове. Это очень интересное ощущение.
АСАП: Я еще успею испортить/перевернуть ваши ожидания третьей частью…
ЛОФТ: Я очень надеюсь на это!
АСАП: …которая одновременно немножко граундит происходящее в конкретном сюжете, а с другой стороны все запутывает окончательно. В общем, скоро уже, совсем скоро конец. Я надеюсь, что вам понравится он.
ЛОФТ: Очень хорошо. Мой вопрос по поводу фигуры писателя в произведении, мы все-таки не до конца его раскрыли, но, наверное, до конца его раскрыть не получится. Но у меня еще один вопрос. Кафель упомянул как раз сейчас, что он пытается менять что-то, когда видит в себе Сорокина или Стругацких или кого-то еще. Можно, конечно, сейчас поговорить про страх влияния, про попытку уйти. И ты сказал про Мамлеева, про Масодова. Когда я читаю вот мамлеевоподобных, так сказать, я вижу в этом просто адское эпигонство Платонова, меня это злит, потому что, ну, это несерьезно как-то.
КАФЕЛЬ: Они, наверное, объясняют это преемственностью как раз.
ЛОФТ: Может быть, да. Вот это тебя злит? От этого ты пытаешься уйти?
АСАП: Нам не нужна преемственность в плане эпигонов Платонова, нам нужны новые Платоновы.